Неточные совпадения
He мысля гордый
свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее души
прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты;
Но так и быть — рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод моих забав,
Бессонниц, легких вдохновений,
Незрелых и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет.
И, не говоря об исторических примерах, начиная с освеженного в памяти всех
Прекрасною Еленою Менелая, целый ряд случаев современных неверностей жен мужьям высшего
света возник в воображении Алексея Александровича.
Николай Петрович объяснил ему в коротких словах свое душевное состояние и удалился. Павел Петрович дошел до конца сада, и тоже задумался, и тоже поднял глаза к небу. Но в его
прекрасных темных глазах не отразилось ничего, кроме
света звезд. Он не был рожден романтиком, и не умела мечтать его щегольски-сухая и страстная, на французский лад мизантропическая [Мизантропический — нелюдимый, человеконенавистнический.] душа…
В одно
прекрасное утро родилась на мой счет сплетня (кто ее произвел на
свет Божий, не знаю: должно быть, какая-нибудь старая дева мужеского пола, — таких старых дев в Москве пропасть), родилась и принялась пускать отпрыски и усики, словно земляника.
В третий день окончилась борьба
На реке кровавой на Каяле,
И погасли в небе два столба,
Два светила в сумраке пропали.
Вместе с ними, за море упав,
Два
прекрасных месяца затмились —
Молодой Олег и Святослав
В темноту ночную погрузились.
И закрылось небо, и погас
Белый
свет над Русскою землею,
И, как барсы лютые, на нас
Кинулись поганые с войною.
И воздвиглась на Хвалу Хула,
И на волю вырвалось Насилье,
Прянул Див на землю, и была
Ночь кругом и горя изобилье.
Как кроток и мягок этот
свет, какая нега в теплом воздухе — и вдобавок ко всему —
прекрасная музыка.
Необыкновенны переливы вечернего
света на небе — яшмовые, фиолетовые, лазурные, наконец такие странные, темные и
прекрасные тоны, под какие ни за что не подделаться человеку!
Штиль, погода
прекрасная: ясно и тепло; мы лавируем под берегом. Наши на Гото пеленгуют берега. Вдали видны японские лодки; на берегах никакой растительности. Множество красной икры, точно толченый кирпич, пятнами покрывает в разных местах море. Икра эта сияет по ночам нестерпимым фосфорическим блеском. Вчера
свет так был силен, что из-под судна как будто вырывалось пламя; даже на парусах отражалось зарево; сзади кормы стелется широкая огненная улица; кругом темно; невстревоженная вода не светится.
Не так ли и радость,
прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по
свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.
— Ну, теперь пойдет голова рассказывать, как вез царицу! — сказал Левко и быстрыми шагами и радостно спешил к знакомой хате, окруженной низенькими вишнями. «Дай тебе бог небесное царство, добрая и
прекрасная панночка, — думал он про себя. — Пусть тебе на том
свете вечно усмехается между ангелами святыми! Никому не расскажу про диво, случившееся в эту ночь; тебе одной только, Галю, передам его. Ты одна только поверишь мне и вместе со мною помолишься за упокой души несчастной утопленницы!»
Нехлюдов всегда колебался между двумя отношениями к Мисси: то он, как бы прищуриваясь или как бы при лунном
свете, видел в ней всё
прекрасное: она казалась ему и свежа, и красива, и умна, и естественна…
У него рисовались оба образа и просились во что-то: обе готовые, обе
прекрасные — каждая своей красотой, — обе разливали яркий
свет на какую-то картину.
Это был не подвиг, а долг. Без жертв, без усилий и лишений нельзя жить на
свете: «Жизнь — не сад, в котором растут только одни цветы», — поздно думал он и вспомнил картину Рубенса «Сад любви», где под деревьями попарно сидят изящные господа и
прекрасные госпожи, а около них порхают амуры.
Золотистым отливом сияет нива; покрыто цветами поле, развертываются сотни, тысячи цветов на кустарнике, опоясывающем поле, зеленеет и шепчет подымающийся за кустарником лес, и он весь пестреет цветами; аромат несется с нивы, с луга, из кустарника, от наполняющих лес цветов; порхают по веткам птицы, и тысячи голосов несутся от ветвей вместе с ароматом; и за нивою, за лугом, за кустарником, лесом опять виднеются такие же сияющие золотом нивы, покрытые цветами луга, покрытые цветами кустарники до дальних гор, покрытых лесом, озаренным солнцем, и над их вершинами там и здесь, там и здесь, светлые, серебристые, золотистые, пурпуровые, прозрачные облака своими переливами слегка оттеняют по горизонту яркую лазурь; взошло солнце, радуется и радует природа, льет
свет и теплоту, аромат и песню, любовь и негу в грудь, льется песня радости и неги, любви и добра из груди — «о земля! о нега! о любовь! о любовь, золотая,
прекрасная, как утренние облака над вершинами тех гор»
Но вот что слишком немногими испытано, что очаровательность, которую всему дает любовь, вовсе не должна, по — настоящему, быть мимолетным явлением в жизни человека, что этот яркий
свет жизни не должен озарять только эпоху искания, стремления, назовем хотя так: ухаживания, или сватания, нет, что эта эпоха по — настоящему должна быть только зарею, милою,
прекрасною, но предшественницею дня, в котором несравненно больше и
света и теплоты, чем в его предшественнице,
свет и теплота которого долго, очень долго растут, все растут, и особенно теплота очень долго растет, далеко за полдень все еще растет.
Из темнеющего лона Деметры подъемлются вешние цветы, из объятий Гадеса, из темного небытия выходит на
свет юная и
прекрасная Персефона, ософиенная тварь.
В самом деле, если бы мы увидели человека, который едва только может видеть искру
света или
свет самой короткой свечи, и если бы этому человеку мы захотели дать понятие о ясности и блеске солнца, то, без сомнения, мы должны были бы сказать ему, что блеск солнца несказанно и несравненно лучше и
прекраснее всякого
света, видимого им.
Если бы отец мой и дед встали из гробов и посмотрели на все происшествие, как их Ермолай, битый, малограмотный Ермолай, который зимой босиком бегал, как этот самый Ермолай купил имение,
прекрасней которого ничего нет на
свете.
Ничего нет
прекраснее беспредельного широкого моря, залитого лунным
светом, и глубокого неба, полного тихих сияющих звезд.
— Вышивали мы гладью, золотом, напрестольники, воздухи, архиерейские облачения… травками, цветами, крестиками. Зимой сидишь, бывало, у окна, — окошки маленькие, с решетками, —
свету немного, маслицем пахнет, ладаном, кипарисом, разговаривать нельзя было: матушка была строгая. Кто-нибудь от скуки затянет великопостный ирмос… «Вонми небо и возглаголю и воспою…» Хорошо пели, прекрасно, и такая тихая жизнь, и запах такой
прекрасный, снежок за окном, ну вот точно во сне…
Счастьем, радостью она засияет, светлым,
прекрасным вольный
свет ей покажется: и солнце будто ярче горит, и небо ясней, лучезарней, и воздух теплей, благовонней, и цветы краше цветут, и вольные птички поют веселее, и все люди кажутся добрее и лучше…
И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном
свете, в полете ночной птицы, во всем, что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни; душа дает отклик
прекрасной, суровой родине, и хочется лететь над степью вместе с ночной птицей.
Солнце обливало их теплом и
светом, радуясь на своих
прекрасных детей…
Точно случайно, как будто блеснула близкая молния, и в мгновенном ослепительном
свете ярко обрисовалось из всех лиц одно, только одно
прекрасное лицо.
На первых порах Старцева поразило то, что он видел теперь первый раз в жизни и чего, вероятно, больше уже не случится видеть: мир, не похожий ни на что другое, — мир, где так хорош и мягок лунный
свет, точно здесь его колыбель, где нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую,
прекрасную, вечную.
Они сделали все, чтоб он не понимал действительности; они рачительно завесили от него, что делается на сером
свете, и вместо горького посвящения в жизнь передали ему блестящие идеалы; вместо того чтоб вести на рынок и показать жадную нестройность толпы, мечущейся за деньгами, они привели его на
прекрасный балет и уверили ребенка, что эта грация, что это музыкальное сочетание движений с звуками — обыкновенная жизнь; они приготовили своего рода нравственного Каспара Гаузера.
— Это правда. Всем на
свете можно любоваться, если только хочешь. Мне часто приходит в голову странный вопрос: отчего человек умеет всем наслаждаться, во всем находить
прекрасное, кроме в людях?
Всей этой простотой Екатерина Филипповна вряд ли не хотела подражать крестьянским избам, каковое намерение ее, однако, сразу же уничтожалось висевшей на стене
прекрасной картиной Боровиковского, изображавшей бога-отца, который взирает с высоты небес на почившего сына своего: лучезарный
свет и парящие в нем ангелы наполняли весь фон картины; а также мало говорила о простоте и стоявшая в углу арфа, показавшаяся Егору Егорычу по отломленной голове одного из позолоченных драконов, украшавших рамку, несколько знакомою.
Больной всеми силами своей души привязался к своей спасительнице и с каким-то восторженно-молитвенным выражением глядел на ее все еще
прекрасное, хотя уже сильно поблекшее лицо, сохранившее выражение почти девической непорочности и дышавшее неизмеримой добротой и тою высшей любовью к людям, которая озаряет лица каким-то почти неземным
светом. Взгляд ее «святых» глаз проникал в его душу.
«Адам был мужчиною, равно как и женщиной, но и не тем, и не другим, а девою, исполненною целомудрия, чистоты и непорочности, как образ Божий; он имел в себе и тинктуру огня и тинктуру
света, в слиянии которых покоилась любовь к себе как некий девственный центр, как
прекрасный райский розарий, сад услад, в котором он сам себя любил; чему и мы уподобимся по воскресении мертвых, ибо, по слову Христа, там не женятся и не выходят замуж, а живут подобно ангелам Божиим» [T. V. «Mysterium magnum», с. 94.].
Повстречался с ней тут младый юнош
прекрасный (а и был он тот самый злохитрый слуга сатанин), он снимал перед ней свою шапочку, ниже пояса старице кланялся, ласковые речи разговаривал:"Уж ты, матушка ли моя свет-Пахомовна истомилася ты во чужой во сторонушке, истомилася-заблудилася, настоящую праву дороженьку позапамятовала!"
Звезды, вы, звезды,
Вы, чистые звезды!
Скажите мне, звезды,
Зачем вы блестите
Таким кротким
светом,
Таким тихим
светом,
Прекрасным огнем?
Или, если возьмешь предмет безучастно, бесчувственно, не сочувствуя с ним, он непременно предстанет только в одной ужасной своей действительности, не озаренный
светом какой-то непостижимой, скрытой во всем мысли, предстанет в той действительности, какая открывается тогда, когда, желая постигнуть
прекрасного человека, вооружаешься анатомическим ножом, рассекаешь его внутренность и видишь отвратительного человека?
Всего более возмущало его то обстоятельство, что этот незаконный ребенок в один
прекрасный день явится на
свет, — к довершению удара это будет сын, — под его именем и обкрадет его любимого сына, возьмет его титул, права и половину наследства.
Малейшие капризы «
прекрасной гречанки», как звал ее прознавший о ее существовании «большой
свет», исполнялись светлейшим князем.
Но луна все выше, выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее,
свет прозрачнее и прозрачнее, и, вглядываясь и вслушиваясь во все это, что-то говорило мне, что и она, с обнаженными руками и пылкими объятиями, еще далеко, далеко не все счастие, что и любовь к ней далеко, далеко еще не все благо; и чем больше я смотрел на высокий, полный месяц, тем истинная красота и благо казались мне выше и выше, чище и чище, и ближе и ближе к Нему, к источнику всего
прекрасного и благого, и слезы какой-то неудовлетворенной, но волнующей радости навертывались мне на глаза.
И долго после этого молчал и сидел недвижно, только изредка поправляя полу армяка, которая все выбивалась из-под его полосатой ноги, прыгавшей в большом сапоге на подножке калибера. Я уже думал, что и он думает про меня то же, что духовник, — то есть, что такого
прекрасного молодого человека, как я, другого нет на
свете; но он вдруг обратился ко мне...
Comme il faut было для меня не только важной заслугой,
прекрасным качеством, совершенством, которого я желал достигнуть, но это было необходимое условие жизни, без которого не могло быть ни счастия, ни славы, ничего хорошего на
свете.
Посмотри же: увлекаться высоким и
прекрасным и после того, что было здесь во вторник, четыре дня пренебрегать тою, которая, кажется бы, должна быть для тебя дороже всего на
свете!
— Не помню-с, — отвечал майор, с любовию артиста разглядывая это
прекрасное творение, как раз подходящее, по его мнению, к типу наипочтеннейших женщин на
свете.
Все это время Синтянина зорко наблюдала гостя, но не заметила, чтобы Лариса произвела на него впечатление. Это казалось несколько удивительным, потому что Лариса,
прекрасная при дневном
свете, теперь при огне матовой лампы была очаровательна: большие черные глаза ее горели от непривычного и противного ее гордой натуре стеснения присутствием незнакомого человека, тонкие дуги её бровей ломались и сдвигались, а строжайшие линии ее стана блестели серебром на изломах покрывавшего ее белого альпага.
И отъезжающий стал говорить об одном себе, не замечая того, что другим не было это так интересно, как ему. Человек никогда не бывает таким эгоистом, как в минуту душевного восторга. Ему кажется, что нет на
свете в эту минуту ничего
прекраснее и интереснее его самого.
Он повернул ко мне лицо, все сиявшее каким-то тихим
светом, делавшим его почти
прекрасным. Передо мной лежал точно новый Юлико… Куда делись его маленькие мышиные глазки, его некрасивое, надменное личико!.. Он казался теперь кротким белокурым ангелом… Глазами, увеличенными неземным восторгом, с широко раскрытыми, сияющими зрачками, он смотрел на полночную звезду и шептал тихо, чуть внятно...
Да, убежим, убежим от этих людей, от этого
света в какой-нибудь далекий,
прекрасный, свободный край!
Кириллов — детски
прекрасная, благородная душа, ясно и чисто звучащая на все светлое в жизни. Но его, как и всех других, «съела идея». Человек обязан заявить своеволие, все на
свете — «все равно», и «все хорошо». «Кто с голоду умрет, кто обидит и обесчестит девочку, — хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо, и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо».
Осталось достойное уважения что-то
прекрасное и грустное, как воспоминание, как лунный
свет.
«Голубые ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибрежье, волшебная панорама вдали, — словами не передашь… О, тут жили
прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные, луга и рощи наполнялись их песнями и веселыми криками. Солнце обливало их теплом и
светом, радуясь на своих
прекрасных детей».
Солнце — яркое, горячее солнце над
прекрасною землею. Куда ни взглянешь, всюду неожиданная, таинственно-значительная жизнь, всюду блеск, счастье, бодрость и вечная, нетускнеющая красота. Как будто из мрачного подземелья вдруг вышел на весенний простор, грудь дышит глубоко и свободно. Вспоминается далекое, изжитое детство: тогда вот мир воспринимался в таком
свете и чистоте, тогда ощущалась эта таинственная значительность всего, что кругом.
Так именно, «куда-то порываясь и дрожа молодыми, красивыми телами», зовут к себе друг друга люди-жеребцы и люди-кобылы в зверином воображении нынешних жизнеописателей. Но для Толстого любовь человека — нечто неизмеримо высшее, чем такая кобылиная любовь. И при напоминающем
свете этой высшей любви «
прекрасный и свободный зверь» в человеке, как мы это видели на Нехлюдове, принимает у Толстого формы грязного, поганого гада.
Анна не хочет развода!.. Почему? Ведь казалось бы, как все хорошо устраивается; они поженятся, Анна восстановит свое положение в
свете — и будет
прекрасный брак, основанный на любви.